В этой деятельности, сосредоточенной в деревне, всегда как-то меньше суетливости, чем в поле, даром что там она сжата, здесь рассеяна на большом пространстве. В поле чувствуется всегда присутствие чего-то спешного, судорожно-хлопотливого, – словно весь работающий люд находится под влиянием тревожного какого-то ожидания; в деревне совсем не то; прислушайтесь осенью, в будничный день, к деревенским звукам – в них нет ничего беспокойного. Со всех сторон бьют цепы, шумит рожь, а между тем нет тревоги, нет суетливости; отовсюду веет миром и кротостью – чем-то таким, что сообщает душе спокойное, удовлетворенное чувство.
Тайна этого не заключается ли в тех высоких скирдах ржи и овса, которые заслоняют гумно каждого почти крестьянина?..
Хотя ворота Карповой риги – те ворота, которые отворялись на ток, – были настежь раскрыты, нечего было думать приступать с этой стороны. Из ворот вылетало, клубясь и подымаясь кверху, целое облако пыли; перед входом громоздился ворох куколи, мякины и всякого сору; кроме того, легкая летевшая пыль ослепила бы глаза. Надо было обогнуть строение и войти в другие ворота, также настежь отворенные, но обращенные к полям, откуда тянул легкий ветерок.
При входе в ригу сначала решительно ничего нельзя было рассмотреть от резкого перехода из света под темную крышу, но это проходило скоро. Прежде всего выставлялись горы взбитой соломы и между ними сквозь облако пыли виднелись Карп, его сын и сноха, которые, стоя друг против друга, неистово махали цепами, стараясь, по-видимому, истребить друг друга; потом, при взгляде наверх, постепенно выяснялись кривые стропила и пучки соломы, из которых поминутно вылетали ласточки, стремительно пропадавшие в светлом пятне ворот. Под конец глаз совершенно привыкал, начинал даже любоваться коричневым полусветом, который наполнял ригу и постепенно темнел, приближаясь к воротам, как бы для того, чтобы еще резче выставить всю миловидность светлого пейзажа с клочком голубого неба, зеленым лужком и сверкающим белым облаком, отражавшимся в повороте речки.
Судя по солнцу, время приближалось к полудню, когда за плетнем неожиданно раздались чьи-то охи; вслед за тем в светлом пространстве ворот показалась Дуня.
Пройдя от дому до риги, она совсем уже запыхалась и через силу поддерживала Ваську; выпучив глаза и засунув в рот указательный палец, Васька так же мало, по-видимому, заботился о руках сестры, как паша какой-нибудь о диване, на котором покоится.
– Ух! – вымолвила Дуня, переваливая Ваську на другое плечо. – Дедушка, староста зовет! – подхватила она торопливо, – стучит под окнами, народ собирает… Под ветлой на улице народ собирается!..
– Чего им там надо! – произнес Карп, опуская цеп.
– Не знаю, дедушка! – отозвалась внучка, думавшая, что вопрос к ней относился.
– Гаврило никак в контору не ездил… – заметил Петр.
– Оттуда, может, приказ прислали, – сказал Карп, надевая шапку и утирая рукавом лицо, совсем почерневшее от пыли. – Скоро время обедать, – вымолвил он, останавливаясь в воротах, – вы, как копну домолотите, домой ступайте, я скоро приду.
– Ладно, батюшка! – отозвался сын, принимаясь снова за цеп.
Народ действительно собирался к ветле, бросавшей тень на тесовую крышу мирского магазина. Еще издали Карп услышал шумный говор. Судя по тому, с какою поспешностью крестьяне шли к сборному, месту, надо было думать, причина сбора была немаловажная и слух о ней успел уже обежать деревню.
Карп ускорил шаг.
– Карп, слышал? – обратился к нему старый мужичок, толкавшийся вместе с другими.
– Ничего не знаю…
– Оброк требуют!
– Как так?
– Теперь, говорят, требуют…
– Срок к Кузьме и Демьяну; всегда так отдавали… Еще семь недель до срока остается…
– Теперь, говорю, требуют! Из конторы писарь с бумагой приехал; сказывают, наказ такой из Питера барин прислал…
– Кто сказывал-то?
– Гаврило; он и бумагу читал…
Карп, приведенный в смущение таким известием, начал протискиваться в кружок, чтобы узнать что-нибудь повернее: но толку нельзя было добиться никакого; все говорили в одно и то же время, и все говорили разное, перетолковывая каждый по-своему. Теперь, как и всегда, впрочем, в случаях мирской сходки, первым действующим лицом являлся рыжий Филипп, тот самый, который смелее других выражал когда-то в поле свое мнение.
Голос его на этот раз не покрывал остальных голосов; тем не менее плечистая фигура его, целою головою почти превышавшая толпу, появлялась то в одном конце сборища, то в другом; шапка его то и дело пригибалась к уху товарищей, с которыми не переставал он втихомолку, но с одушевлением разговаривать.
– Где ж староста? Куда его носит! все никак собрались… Кого еще надо? – громко, наконец, произнес Филипп, выпрямляя голову. – Эй, Гаврило! – крикнул он еще громче, поглядывая на улицу и обращаясь к старосте, который обходил последние избы, постукивая в окна. – Эй, староста! ступай! Все уж здесь!..
– Иду! – отозвался Гаврило, торопливо направляясь к магазину.
Толпа расступилась и замкнула в свой круг старосту. Человек десять, из которых один только разбирал печать, но не мог читать писаного, легли Гавриле почти на спину.
– Что вы, братцы! – сказал староста, ворочаясь на месте, – думаете, что я от вас утаить хочу, что в грамоте писано… Бери, читай сам, кто хочет…
– Ну, читай, читай! – нетерпеливо вымолвил Филипп, становясь к старосте ближе всех. – Помолчи только, братцы, ничего как есть не слышно.
Вмиг все замолкло.
Гаврило вынул из-за пазухи письмо и прочел довольно внятно и толково следующее: