Не только в нравственном отношении, но и по наружности Гаврило во всем был сходен с мужиками, работавшими в поле. Ему было лет пятьдесят; на лице его, покрытом мелкими морщинками, явно проглядывал нрав мягкий, сговорчивый и веселый. Он носил на голове шапку на манер гречишника, из-под которой с той или другой стороны всегда выглядывал кончик клетчатого платка; платок служил скорее для того, чтобы утирать лицо, чем для настоящего употребления. Выходя в поле, Гаврило постоянно вертел в руках палочку, служившую ему биркой; на ней-то надрезывал он ножом число копен, скирд, снопов и проч. Как потом мог он добраться толку и распутать на своей бирке все эти насечки, зарубки и крестики – это останется вечной неразгаданной тайной.
– Ну, братцы, подкашивай, подкашивай! – понукал Гаврило, переходя от одного ряда косарей к другому, – по-настоящему, к вечеру решить бы надо!.. Вот разве бабы не успеют снопы довязать…
– Нет, сват Гаврило, нонче не управимся, – заметил коротенький кудрявый мужичок, останавливаясь, чтобы снять шапку и отереть лицо, – добре уж оченно парит; раза три махнешь косой, так инда всего тебя размочалит. Невмоготу даже…
– Не одному тебе, всем жарко!.. Ну-ка, сват, полно, бери косу-то, бери! – подхватывал Гаврило, – оттого, что жарко, оттого и откоситься скорей надобно; погоди-ка денька три, в колосе совсем ничего не останется… Эку сухмень сотворил господь!.. эку сухмень!..
– Везде сухо, везде зерно сыплется, – промолвил высокий рыжий мужик с коротенькой, крутой, кудрявой бородкой. – Вот уже третий день никто в свое поле не заглядывает! – присовокупил он, не оборачиваясь к старосте и продолжая косить, – значит, здесь справляйся, а со своим добром как знаешь, – пропадать должно!..
– Это точно, – проговорил старый мужичок, усыпанный веснушками, – хошь бы на один день ослобонили!.. Здесь хлеб уберегай, а со своим управляйся, как бог велит.
– Толкуют, точно первинку рассказывают, точно про то никто не знает! – перебил Гаврило, встряхивая шапкой, – опять-таки, я, что ли, тому причиной?.. Так велено; кто велел – сами знаете; поди-тка сладь с ним! «Чтобы все поле, говорит, на мирской магазин которое отрезано, убрать, говорит, к воскресенью; уберут, говорит, тогда за свое пускай принимаются!» Сам обещался наведаться; сам до всего доходит. А мне что? Мое дело сторона; как велят, так и делаю…
– Надо, значит, самим идти просить в контору, – сказал рыжий мужик.
– Поди-ка сунься, – много возьмешь! – заметил Гаврило.
– Значит, – продолжал опять рыжий мужик, размахивая так сильно косою, что звон ее сделался вдруг слышнее других кос, – значит, оброк только для виду для одного; слава только: вот, дескать, на оброк отпущены! Поглядеть – выходит хуже барщины! Барщинные по крайности оброка не знают; у нас деньги оброчные отдай само собою, а там еще плетни плети вокруг садов, луга коси господские, дороги починяй; пришла пора рабочая, хоть бы вот теперича – идти бы убирать свой хлеб, – нет, сюда ступай… Дни, вишь, такие выговорили!.. Сосчитай-ка эти выговоренные дни – много ли время на свое дело останется?.. Право, барщина сходнее…
– Знамо так; Филипп правду сказывает… Это точно как есть!.. – отозвались ближайшие мужики.
– Поди-ка столкуй с управителем, поговори ему, что он тебе скажет, – произнес Гаврило с сердцем, – уж было такое дело, из других вотчин приезжали, говорили ему, – с тем и уехали! Ты свое – он свое: «знать, говорит, ничего не хочу; мое дело, говорит, было бы прежде всего исправно!..» А что насчет работы, какую теперь справляем, – продолжал рассудительна Гаврило, – надо правду сказать – браниться да жаловаться не за что: поле не господское, «мирское» – стало, все единственно, для себя трудимся!
– Главная причина, дядя Гаврило, – заговорил опять мужичок с веснушками: – не ко времени работа – вот что! Этим пуще всего народ обижается; у самих хлеб сыплется, а ты здесь валандайся; оно хоть и мирское дело – а свое все жалчее упустить.
– Потому и говоришь вам: братцы, велено! как ни бейся, сделать надо; работай дружнее, не тормози рук; здесь скоро отделаемся, за свое скорей примемся… Ну, дружней, ребята, подкашивай, подкашивай – к вечеру чтобы совсем убраться!.. – подхватил Гаврило, возвышая голос и принимаясь снова ходить по полю. – Эй вы, бабы, – полно вам бесперечь к люлькам бегать!.. Ох, эти бабы пуще всего!.. Авдотья, ты никак с самого обеда торчишь у люльки, ни одного снопа не связала… Брось, говорю!.. Эки, право, ни стыда в них нет, ни совести!..
Во время этих разговоров с той стороны, где деревня заслонялась пологими холмами, показался мужик. С первого взгляда легко было заметить, что он не принадлежал к числу обывателей Антоновки или если принадлежал, то по каким-нибудь обстоятельствам освобожден был от работы.
Длинные ноги его, обутые в довольно плохонькие сапоги, передвигались безо всякой поспешности; он рассеянно посматривал направо и налево, время от времени посвистывал и вообще имел вид человека, который лишен всяких забот и вышел в поле единственно затем только, чтобы прогуляться. Ему было лет под сорок; рубашка его начала просвечиваться на локтях, и швы во многих местах пообсеклись; но зато подпоясан он был новым гарусным шнурком и на голове его, покрытой реденькими черными завитками, красовался совершенно новый картуз с козырьком, вроде тех, какие носят подгородные мещане и фабричные. Сам он скорее похож был на мещанина, чем на обыкновенного поселянина; несмотря на знойное лето, загар едва коснулся его лица и шеи; на лице его, довольно еще красивом, не было следа тех морщин, той загрубелости, которые преждевременно накладывает тяжелое, трудовое житье. Взгляд его, обращавшийся как-то сверху вниз – точно он считал себя значительнее всех тех, с кем встречался, – не был лишен живости, точно так же, как и остальные черты лица; в движениях заметно, однако ж, проглядывали лень, вялость, сонливость.